Елена Игнатова - Загадки Петербурга II. Город трех революций
Но современность не располагала к иллюзиям — в 1927 году ясно наметились признаки надвигавшихся перемен. Наиболее дальновидные люди подумывали об отъезде за границу, но теперь уехать было сложнее, чем прежде: еще недавно оформление документов было сравнительно легким делом, а теперь оно затягивалось, а то и кончалось отказом. Собиравшиеся в СССР иностранцы тоже чувствовали неуверенность: приехать туда — это полдела, а вот выпустят ли обратно? Е. А. Свиньина писала о злоключениях старушки из Ревеля: та полгода добивалась разрешения навестить дочь в Ленинграде, а теперь не может вернуться в Эстонию, ей почему-то не возвращают паспорт. Сама Евгения Александровна мечтала поехать к родным во Францию — в 1927 году это было не просто, а через пару лет стало невозможным. «Если бы я была правителем, — с горечью писала она дочери, — клянусь, таких старых „пролетариев“, как я, не только не утруждала бы при их жизни покинуть государство, а давала бы им к бесплатному проезду особую премию… Что же нас хранить, копить и томить». Действительно, зачем копить и томить не нужных советскому государству людей?
Писатель Евгений Замятин был признан ненужным и даже вредным еще в 1922 году: он был включен в список петроградских ученых и литераторов, приговоренных к высылке за границу. Перед этим его, как и других приговоренных к высылке, посадили в тюрьму, но друзья принялись хлопотать за него и добились отмены высылки. Можно представить, как Замятин проклинал их усердие. Его дальнейшая литературная деятельность сопровождалась цензурными запретами, доносами и травлей критики, и Замятин решил уехать из СССР в 1929 году, когда это стало уже практически невозможным. Два года прошли в бесплодных хлопотах, в 1931 году он писал Сталину: «Если я действительно преступник и заслуживаю кары, то все же думаю, что не такой тяжкой, как литературная смерть, и поэтому прошу заменить этот приговор высылкой из пределов СССР». Осенью 1931 года Евгений Замятин получил разрешение уехать благодаря помощи Горького, и, несмотря на сохранение советского подданства, его можно назвать последним известным петроградским писателем-эмигрантом.
В 1927 году страна жила в ожидании войны. Известия из-за рубежа становились все тревожнее: в июне Англия расторгла дипломатические отношения с СССР, а в Варшаве был убит советский полпред П. Л. Войков[74]. Пропаганда внушала, что страны капитала готовят нападение на СССР, а внутри страны действуют шпионы, вредители и диверсанты. Летом в центре Ленинграда, на Мойке, в здании комитета партии взорвалась бомба; не исключено, что взрыв устроили чекисты, такие провокации были в числе их методов. Газетная истерия и тревожные слухи накаляли атмосферу в городе, наученные горьким опытом горожане в ожидании войны запасались продуктами. «Если бы ты знала, до чего нам надоели очереди у лавок! То сахарная, то мучная, то масло! Конца нет этим очередям, точно война!» — писала в октябре 1927 года дочери Е. А. Свиньина. Люди в очередях враждебно смотрели на интеллигентов в шляпах, на инженеров в форменных фуражках, особое раздражение вызывала старая офицерская форма, которую донашивали по бедности, — все они могли оказаться вредителями, шпионами, диверсантами![75] К. И. Чуковский тогда записал в дневнике слова поэта Клюева: «…ощущение катастрофы у всех — какой катастрофы — неизвестно — не политической, не военной, а более грандиозной и страшной». Предчувствие было верным, катастрофа действительно приближалась, только воевать с народом России готовилась не Англия, а советская власть: за завесой военной истерии шли приготовления к коллективизации, к «вытеснению капиталистических элементов» из деревни и города.
Ленинград не обошла стороной ни одна волна репрессий, и, по мнению многих мемуаристов, они были жестче и жесточе, чем в других городах страны. Н. Я. Мандельштам отмечала, что «в Ленинграде все оборачивалось острее и откровеннее, чем в Москве. У меня ощущение, что Москва имела кучу дел на руках, а Ленинград, от дел отставленный, только и делал, что занимался изучением человеческих душ, которые предназначались для уничтожения». К концу 20-х годов Ленинград оставался интеллектуальным центром страны, здесь, в институтах Академии наук и в университете, работали лучшие отечественные ученые своего времени. Отношения Российской Академии наук с новой властью складывались сложно: после большевистского переворота ее ученые выступили с протестом против узурпаторов, а руководство Союза коммун Северной области, в свою очередь, в 1918 году предложило упразднить Академию наук как «пережиток ложно-классической эпохи».
Большевики не ценили науку не только в силу своей культурной скудости, главное заключалось в том, что их «самое передовое» учение было ориентировано на возврат к примитивным формам социально-экономического устройства: аграрная политика сводилась к фактическому восстановлению крепостного права, а промышленное развитие в значительной степени обеспечивалось каторжным трудом. Все это не сталинские «перекосы», а продолжение ленинской государственной политики, не Сталин при военном коммунизме учредил продразверстку и мобилизацию населения страны в рабские «трудовые армии». Такое государственное устройство не видело особой пользы в развитии науки, особенно гуманитарных дисциплин — вспомним мнение Ленина, что народ должен быть грамотным лишь для того, чтобы читать приказы правительства.
Однако вскоре большевики оказались перед необходимостью восстановления хозяйства страны, организации системы образования, подготовки специалистов в разных областях знаний, и они оценили пользу и значение Академии наук. К началу 20-х годов между правительством и Академией было что-то вроде негласного соглашения: ученые занимались решением необходимых государству хозяйственных и культурных задач, но Академия наук сохраняла право внутреннего самоуправления, свободу в выборе направления исследований и независимость кадровой политики. В середине 20-х годов она была уникальным «государством в государстве», следующим собственным правилам и сохранявшим традиционный уклад жизни. В ней царил дух корпоративности и «семейственности»: многие академики жили в доме № 1/2 по набережной Лейтенанта Шмидта[76] и все важные вопросы управления обсуждались и решались за чайным столом в квартире президента Академии наук А. П. Карпинского.
Молодые ученые по традиции объединялись в кружки, которые тоже носили домашний характер, их участников связывали не только профессиональные интересы, но и потребность в живом научном общении. В одной из квартир дома академиков, у историка Натальи Сергеевны Штакельберг с зимы 1920/21 года стали собираться ее коллеги, занимавшиеся историей России. Время было трудное, и «на первое собрание Кружка каждый принес с собой кусочек сахару, кусочек хлеба и полено», вспоминала она. Кружок собирался два раза в месяц, заседания начинались с чтения докладов и новых статей его участников, а потом устраивались веселые дружеские вечеринки. «Однажды, когда наши гости разошлись уже около восьми часов утра, предварительно на прощание исполнив… „Вещего Олега“ — песню с лихим солдатским свистом и притопыванием», — вспоминала Н. С. Штакельберг, к ней обратилась жена академика Павлова, который жил этажом ниже. Она «любезно попросила устраивать наши танцы, „если возможно, то не каждую неделю“»… «И чему вы там все время смеетесь? Как будто теперь есть чему смеяться!» — недоуменно сказала Серафима Васильевна. Но, несмотря на скудость и трудности этих времен, они были счастливыми для кружков молодых ученых.
В 1925 году Академия наук праздновала свой юбилей — двухсотлетие со времени основания. На торжество приехали иностранные ученые, дипломаты, М. И. Калинин представлял на юбилее советское правительство. Выступления гостей были посвящены значению Академии для России и мировой науки, профессор Бомбейского университета Моди закончил свое приветствие словами: «Боже, благослови Россию, русский народ и его Академию наук!» Речь М. И. Калинина отличалась от остальных — он говорил о новой советской науке, о том, что старая Академия отныне стала Академией наук СССР и правительство заботится и будет еще больше заботиться об ученых. Считаясь с международным авторитетом Академии наук, власть демонстрировала терпимость: у многих академиков сомнительное политическое прошлое (среди них бывшие кадеты, монархисты, а непременный секретарь Академии востоковед С. Ф. Ольденбург при царизме был членом Государственного совета, а позже министром Временного правительства) — но забудем прошлое. Жаль, что в советской Академии наук практически нет коммунистов (к 1928 году среди тысячи с лишним ее сотрудников было всего семь членов ВКП(б)). ОГПУ известно, что академики Вернадский, Платонов, Ольденбург материально помогают своим детям-эмигрантам; что вернувшийся в СССР сын академика Павлова воевал в белой армии, но мы не возражаем. Мы не против того, что ученые Академии наук годами работают за границей, ездят в командировки и на конгрессы; правда, у ОГПУ есть сведения, что кое-кто из них встречался там с лидерами эмиграции, и это уже серьезно… Но не стоило портить праздник, и правительство выделило к юбилею Академии дополнительные средства для расширения штата ее лабораторий и институтов. «Решено дать всем академикам половину их содержания, как и остальным служащим Академии… Все младшие служащие получат готовые костюмы к юбилею», — записала накануне праздника жена С. Ф. Ольденбурга Елена Григорьевна. Украсилось само здание Академии наук, на его парадной лестнице было установлено мозаичное панно М. В. Ломоносова «Полтавская баталия». Через 12 лет после этого сотрудники Академии наук Ю. А. Крутков и Ю. Б. Румер встретятся в концлагере и вспомнят тот юбилей, парадную лестницу и ломоносовское панно…